Если ночью отправиться в город, подбитый тьмой, как бывает осенняя куртка подбита мехом, и ловить звездопад, и шептать «этот город — мой», и жалеть, что отсюда в студенчестве не уехал в мир, где климат прекрасен и плещется океан о бетонные стопы какой-то из вечных статуй, где становятся близкими пальмы далёких стран и где Анды намного доступнее, чем Карпаты, то мечты о свободе становятся вдруг тюрьмой для тебя, безнадёжно влюблённого Арлекина; ты стоишь со штыком, как японский городовой в декабре у ворот обескровленного Нанкина. Вроде он для тебя, он раздвинул своё нутро, предоставив тебе и запасы свои, и женщин, и свою паутину грохочущего метро, и остатки от праздников, мимо тебя прошедших, мол, бери, мой хороший, хватай, коли хватит сил, обгрызай мои звёзды, царапай мои фасады; только город тебя, как и водится, не спросил, что тебе самому в его каменных джунглях надо.
Так и смотришь на небо; взлетающий самолёт незаметно сигналит: смотри, я бегу отсюда. И ты думаешь: может быть, всё-таки упадёт, оправдав этой смертью надежду твою на чудо и твою правоту, потому как остаться здесь невозможно, не веря в достойность ходьбы на месте, но ты знаешь, мой маленький, в этой стране чудес не бывает без связей, рубля, шантажа и лести. Если город не давит, то это ты так привык, что совсем незаметной становится тяжесть слова, он кладёт на тебя белокаменный свой язык, и всё время чуть-чуть добавляет, опять и снова вынуждая искать оправдание тем делам, что когда-то вполне можно было означить ленью, а теперь — ни за что, и ты делишься пополам для того, чтоб успеть стать и снайпером, и мишенью.
То есть ты — это я. Про себя во втором лице говорить много легче, поскольку давать советы нынче каждый горазд, каждый знает один рецепт, как попасть на балет или в оперу без билета, как решить все проблемы за десять лихих минут, как найти и работу, и дом, и жену с зарплатой; только эти же люди, как щепку, тебя сомнут и не спросят: «Дружок, что по сердцу тебе здесь надо?»
Я стою наверху. На зубце крепостной строки. На кремлёвской звезде. Подо мною кипит Гоморра.
Я — японский солдат. Я готовлюсь войти в Нанкин. Генерал обещал, что подарит мне этот город.
КонураЛето поселилось во дворе, лето в сентябре и октябре. Пусть бы так, но девочка осталась до зимы в собачьей конуре. Девочка смотрела на дома, всё ждала, когда придёт зима, но зима никак не наступала, медленно сводя дитя с ума. Звали дети поиграть в серсо, весело крутили колесо, вкусными конфетами кормили, но она осталась в будке с псом. Пёс был грозен, весел и умён, трюков знал без малого мильён, звали его Билли или Вилли, и его боялся почтальон. Девочка смотрела на восход, мимо пастухи гоняли скот, мама тихо плакала у печки, папа говорил: закрой свой рот. Девочку манила тишина, маму покрывала седина, мерно зарастала ряской речка. А потом обрушилась война.
Серые мужчины в кителях, лица, точно влажная земля, шли вперёд по улицам посёлка, громогласно родину хуля. Призвала, мол, родина идти, молча флягу прицепив к груди, башмаки стоптать совсем без толка, шапку потерять на полпути. А когда закончатся строи, те, кто шеи сохранит свои, по медали памятной получат за кровопролитные бои. Чёрные сверкали сапоги, были подполковники строги, над строями собирались тучи по щелчку божественной руки. Впереди несли большой портрет, лето продолжалось на дворе, на портрет смотрела исподлобья девочка в собачьей конуре. На портрете было так темно, как в ночном закрывшемся кино. Вперивши в портрет глаза холопьи, мама с папой пялились в окно.
Пёс скулил, рычал, бросался вслед, молоко стояло на столе, девочка смотрела на солдата, а солдат смотрел на пистолет. Пристрелить бы, думал, к чёрту пса, щурил близорукие глаза, только строй ушёл вперёд куда-то, распустив знамёна-паруса. Тем солдатом был, признаюсь, я. У меня была своя семья — мама, папа, младшая сестрёнка, пёс, петух, корова и свинья. Я прошёл все земли до конца и поймал собой кусок свинца, три недели я ходил по кромке, только смерть простила подлеца. Я вернулся, мать поцеловал, посмотрел на старый сеновал, на конюшню, на амбар сгоревший. А отца — убили наповал. Выросла сестрёнка — хоть куда, эта замуж выйдет без труда, профиль — хоть сейчас на стенку вешай, прямо не сестрёнка, а звезда.
Только ежегодно в сентябре вспоминаю сцену: на заре смотрит на солдат, идущих строем, девочка в собачьей конуре. Смотрит, и глаза её пусты, я боюсь подобной пустоты, мы же проходили как герои, а она предвидела кресты. Впереди несли портрет вождя, берегли от ветра и дождя, но от взгляда девочки из будки не смогли сберечь, прости, дитя. Мы тебя не поняли тогда, стрекотала в ручейке вода, на лугу светились незабудки, нам казалось: не придёт беда. Девочку убили через год. Шла чужая армия вперёд. Псу пустили в лоб покатый пулю, девочке — такую же в живот. В церкви — одинокая свеча. Хочется напиться сгоряча, в конуре пустить слезу скупую. И обнять собаку. И молчать. (с) Тим Скоренко